Списанные

Дмитрий Быков, написавший полюбившиеся всей стране «ЖД» «Орфографию» и «Эвакуатор», трудится над очередным интеллектуальным романом – трилогией «Нулевые». «Собака.ru» публикует отрывок из ее первой части – повести «Списанные». Это история о приключениях молодого сценариста Свиридова, попавшего в таинственный список. Откуда он взялся и по какому принципу туда попадают люди – никто не знает. Но всем очень страшно. Всем, кроме автора и читателя, – им смешно.

Ненавижу, ах, ах, ах, как ненавижу. Это было почти веселое чувство: Свиридов все понял. Контора внушает всем чувство вины, но не этим ли занимается каждый поп, призывающий покаяться? Если не внушать нам каждую минуту, что мы грешны, – о, как мы спросили бы с этого Бога! Но мы грешны, грешны. Он успел обвинить нас прежде, чем мы его о чем-нибудь спросим. Министерство вины, вот как это должно называться; истина в вине. И два дня он прожил в этом
веселом гневе. За гневом настал период сентиментальности. Нормальная эволюция пищи, вторая стадия вызревания: переход из состояния борца в состояние борща, поедаемой жертвы. Вероятно, третьим будет равнодушие, «спокойствие ведомых под обух», чтобы не мешать процессу заглатывания даже слезами, молча поглотиться, не привлекая внимания прочих; стадия гнева нужна, чтобы объект был вкусней («когда же вследствие раздражения печень его увеличится…»), а стадия сентиментальности ласкает слух поглотителя.

Свиридова самого удивляло, до какой степени он набит цитатами – и до чего ни одна из них ничему его не научила. Столько знать и ничего не сделать, проходя уже миллион раз до него пройденное и усвоенное, – надо было уметь, конечно. Но ведь суть не в предупреждении – если бы книги умели предупреждать, мир давно развивался бы вертикально. Суть в особенно ценной реакции узнавания – «Но сладок нам лишь узнаванья миг», как сказано в еще одной цитате, смысла которой он прежде не понимал. Теперь он опознавал все, о чем столько
раз читал и слышал, и все это было с ним самим, и он ясно понимал, что будет дальше, – но ничего не предпринимал, все глубже проваливаясь в воронку. Почему он ничего не делал? Потому что в побеге из готового сюжета было предательство, и расплата за него могла оказаться стократно страшней предначертанной участи. Сюжет: герою предстоит арест, он мучительно пытается избежать его – чтобы добегаться уже до гильотины. Впрочем, и вся литература по этой схеме: кто честно навстречу участи – тот еще как-то, кое-как, а кто в сторону, вбок, заячьими петлями – тому амба, не создавай проблем автору.

Свиридов отчетливо помнил миг перехода из ярости в жалость: он стоял в сберкассе, снимал деньги с книжки. Начался октябрь, за окном сыпал мелкий дождь. Очередь была бесконечная – пять окон, работают в двух, в одном принимают платежи, в другом осуществляется все остальное; снимали многие – как раз начались подорожания еды, пенсий не хватало. В углу старуха развлекала чужого мальчика: каких домашних животных ты знаешь? Мальчик не знал домашних животных. А как же овечка, коровка? И почему они называются домашними? Потому что живут рядом с человеком… Ну как же, смотри: коровка, овечка… Мальчику было бесконечно скучно, старуха этого не видела и все гнула свое; наверное, из бывших учительниц, которым некого и нечему больше учить, а привычка осталась; осталась даже любовь к деткам, которые ее и тогда-то терпеть не могли, а теперь и подавно. Она предъявляла ему бесконечные инвентаризационные списки своего давно исчезнувшего мира, в котором были коровка, овечка, живущие рядом со строгим, но справедливым человеком; были яблоко, груша, слива – список фруктов, клубничка, малинка и невесть как затесавшийся в компанию арбуз – перечень ягод… Она все перечисляла и перечисляла эти пропавшие предметы, картинки из выцветших букварей, а ведь никаких коровок, овечек, арбузов, яблок давно нет, все обман, восковая подделка, все работы давным-давно сводятся к катанию бесконечных, неотличимых тачек с урановой рудой, из которой лепят малинку, клубничку… В самом деле, куда-то все делось. Нет больше ни человека, ни самозабвенно служащих ему домашних животных – а она все рассказывает, бедная старуха с испуганным лицом.

Обычно в очереди соблюдался вечный закон всякого списка – ты ненавидел всех, кто стоит впереди, и презирал всех, кто стоит сзади; единственным способом уберечься от равно гибельных эмоций был выход из очереди, но тогда Свиридов не снял бы денег. Стоя в сберкассе, Свиридов перестал ненавидеть и чуть не расплакался. Это не означало, конечно, что он стал лучше, – такие жалкие самоутешения он отметал с порога. Это значило лишь, что он вступил в следующий этап пищевой переработки – сменил гнев на жалость. Это тоже была болезнь. Жалость распространялась и на себя. У него было теперь много времени, он гулял – главным образом по местам своего детства. Детство было скудное, невыездное – сначала не особенно выпускали, потом не было денег. Поэтому наша Франция была вот тут – в этом внутреннем дворе он читал французов, и в местных пятиэтажках в самом деле было что-то от зеленых и серых построек Второй империи. Наша Германия была чуть дальше, здесь читались немцы, главным образом романтики. А здесь начиналось абсолютное чудо – между домами открывался широкий золотисто-алый закат, на фоне которого дымила далекая заводская труба ЖБИ, отвратительных железобетонных изделий, смотревшаяся, однако, трубою далекого судна. Этот широко разлившийся меж домами закат напоминал о прекраснейшем, обещал все сразу – туда помещались тропики, полярные области, океаны и водопады; но и дома, и закат, и детские площадки во дворах не имели теперь смысла. Свиридов шел мимо и ничего не узнавал: местность была та самая, но чувства вызывала иные. Он был здесь уже не хозяином, волшебно преобразующим мир, но жалким, из милости терпимым посетителем, и дома, которые в детстве столько для него значили, смотрели равнодушно: тебя не будет, а нам хоть бы что. Не сказать, чтобы он в детстве об этом не догадывался, – но допускал, что им будет хотя бы жалко.

Ни одна игра, ни одно превращение из числа тех, которыми творцы-недоумки пытаются расцветить и обуютить этот мир, не имели больше смысла: реальность стояла голой, как октябрьское дерево, враз лишившись всего, ради чего ее стоило терпеть. Ушли искусственные смыслы, вчитанные и привнесенные ради адаптации. Разве любил бы он университетский сад с его грязными свинцовыми яблоками, если бы не представлял себе, что это английский сад, в котором учитель рисования гуляет с влюбленной ученицей? Но и английский сад, и ученица, и Вторая империя, и океаны, и водопады были теперь картонными, грубо вырезанными и небрежно раскрашенными. Первое дуновение настоящего страха уничтожило их в момент – чего же они все стоили, если один несчастный список обесценил их в момент, как ребенок разламывает игрушку?

Страх тем-то и был страшен, что не просто лишал все радости смысла и права на существование – мало ли, так же действует рутина, усталость, одиночество, нужное подчеркнуть, – но до бесконечности расширял поле мерзости, заставляя предполагать неограниченное количество ужасного. Мир похож на дробь, где в числителе – лучшее, а в знаменателе – худшее, что мы можем вообразить; страх – радикальнейшее средство свести эту дробь к исчезающе малой, трепещуще жалкой величине. Свиридов теперь и подумать не мог о том, чтобы с ним случилось что-нибудь хорошее, но ассортимент ужасного был богат и разнообразен, и старый добрый способ – представить себя мертвым – не помогал, ибо все это были вещи хуже смерти.

Всего досадней была беспричинность, незаслуженность расплаты. Ведь я ничего не сделал, даже обидно. Страх сокращает жизнь – не в том смысле, что укорачивает, а – редуцирует: одержимый страхом перестает воспринимать летучую прелесть бытия, нюансы и привкусы. Как одержимый болью, он неспособен к радости, – но у боли хоть то преимущество, что она отрубает и мысли, кроме самых простых. Страх же не отнимает способности фантазировать – ты можешь представлять миллионы вариантов, но только ужасных; перебирать бесконечные воспоминания, но только постыдные. Боль отнимает способность смотреть по сторонам, фиксирует на себе – страх заставляет поминутно оглядываться и видеть сплошное страдание, которого осенью и так слишком много. Он ходил и жалел все подряд – листья, собак, траву под первым снегом – и ни в чем не чувствовал ответной жалости.

Кроме того, у Свиридова завелась ворона. Когда у вас заводится существо много ничтожнее вас, от которого вы сильно зависите, – это тревожный симптом, причем из предпоследних; ему наверняка предшествовало несколько других, трусливо пропущенных. Глубина вашего падения и, соответственно, терминальность симптома напрямую зависят от соотношения между вами и существом: если оно тоже человек, вы почти в норме, если собака-кошка-мышка – дело серьезно, но поправимо, следующая ступень – птица, а я знал человека, который любил каракатицу и всерьез уверял, что она платит ему взаимностью. Предпоследняя стадия – насекомое: у Тэффи, отлично понимавшей в этих делах, описан случай человека, от беспросветного эмигрантского одиночества привязавшегося к мухе. Но надежда сохраняется и тут – пока вы не начнете привязываться к неодушевленным предметам, как героиня той же Тэффи, сходившая с ума от потери красного куска сургуча. Даже если у такого человека все вдруг обернется к лучшему, он уже потерян. У Свиридова был шанс, потому что он пока подружился с вороной. Он не был уверен, что это одна и та же ворона. У нее не было особых примет. Она была большая, громкая, необъяснимо внимательная к нему, – но, может, к нему прилетали три или четыре вороны, которые просто одинаково себя вели, а почему, он не догадывался. Поскольку у Свиридова не было балкона, ворона прилетала к нему на широкий жестяной карниз и скреблась по нему когтями, переступая вдоль кухонного окна. Что она там высматривала на подоконнике – Свиридов не понимал: сыра он на окне не держал, да и не был уверен, что вороны любят сыр; сала не было; сам он пока не представлял интереса для вороны, потому что на живых они, кажется, не нападают. Другой бы – да и сам Свиридов в другое время – увидел в появлении вороны дурную примету, но в наоборотном мире отчаяния все меняет знак и все, что раньше пугало, выглядит обнадеживающим. Пока мы только боимся свалиться в бездну, нас отвращает все мрачное, зато когда уже свалились – количество мрачного в окружающем мире только радует, доказывая нашу типичность; вот почему здоровые ненавидят общаться с увечными, а больного хлебом не корми, дай поговорить именно с больным. Свиридову, которым никто всерьез не занимался, даже государство временно отвело взгляд, в радость было регулярное внимание вороны. Ей было до него дело. Она о чем-то сигнализировала, еврейская птица. Что-то сдвинулось в его зависшей судьбе, и она пыталась об этом сказать, оглядывая Свиридова с требовательным и, казалось, одобрительным интересом. Она появлялась обычно около полудня, некоторое время качалась на липе напротив, потом перебиралась на карниз и принималась со скрежетом и цоканьем мерить его когтистыми, кожисто-черными лапами. Она не стучала в окно клювом, не уставлялась на Свиридова круглым блестящим глазом и вообще не снисходила до готических пошлостей. Иногда только она взглядывала на него словно искоса, а по большей части расхаживала туда-сюда, опустив клюв, словно высматривая что-то на карнизе. Она была похожа на старика, бродящего туда-сюда с руками за спиной, сгорбленного, никому не нужного, изо всех сил делающего вид, что он ужасно занят, тогда как на самом деле ему нечем занять бесконечный пенсионный день. Свиридову приходили теперь в голову только такие безрадостные сравнения. Иногда он для разнообразия шугал ворону, и она с неохотой, чуть ли не с иронией снималась с места и возвращалась на липу. Часов в пять она возвращалась и опять искоса наблюдала, а если пропускала свидание, Свиридов начинал нервничать. Ему казалось, что теперь он не нужен даже вороне. 

АВТОР
Дмитрий БыковДмитрий Быков – известный журналист, работавший почти со всеми московскими еженедельниками. Выпустив более двадцати книг стихотворений, прозы и публицистики, он, бесспорно, входит в литературный истеблишмент современной России. Трижды был лауреатом премии АБС (братьев Стругацких). Получил премию «Национальный бестселлер» за оригинальную биографию поэта Серебряного века «Борис Пастернак». Сегодня Быков – креативный редактор газеты «Собеседник» и обозреватель «Огонька». В мае новое московское издательство «Проза и К.» выпускает первую часть его трилогии «Нулевые» – повесть «Списанные».

«В “Оправдании” я боролся с имперскими страхами. В “Орфографии”  с либеральными. В “Эвакуаторе” – с эсхатологическими. В “ЖД” – с национальными. А теперь я решил побороться со страхами вообще как таковыми. Книга рекомендуется всем, кого интересует, зачем мы сюда попали и что здесь делаем».


Наши проекты

Комментарии (0)

Авторизуйтесь
чтобы оставить комментарий.

Читайте также

По теме