Продолжая пользоваться сайтом, вы принимаете условия и даете согласие на обработку пользовательских данных и cookies

18+
  • Развлечения
  • Искусство
  • Петербург будущего 2026
Искусство

Поделиться:

Кто такие обэриуты? Почему Александр Введенский в прайме, а Даниил Хармс — великий мемолог? Рассказывает медиапатриарх и консультант Музея ОБЭРИУ Юрий Сапрыкин

Медиапатриарх (главред «Афиши» в ее прайм-эре! Основатель и экс-главред «Полки»! Предводитель спецпроектов и автор виральных интервью — от Лабатута до Романа Михайлова — на «Кинопоиске»!) и док-сценарист Юрий Сапрыкин временно обосновался (Сапрыкин поп-ап!) в Петербурге, чтобы снять полный метр по книге Леонида (sic!) Цыпкина «Лето в Бадене» (один из лучших романов XX века в личном топе Сьюзен Зонтаг) с Марией Смольниковой и Филиппом Янковским, не пропустить открытие Музея ОБЭРИУ (Юрий — его консультант).

А главное — составить с Юлией Машнич ликбез по обэриутам (спойлер: не обошлось без мерцающих мышей, зияний неисчислимого и влияния бинарного кода на цивилизацию), выявить околообэриутов, а также назначить постобэриутов (в возрожденном жанре — «как скажем, так и будет»).

«Дождь идет, потоки льются, черный кот глядит на блюдце»

Даниил Хармс «О том, как папа застрелил мне хорька». Рисунки: Вера Ермолаева. Журнал «Ёж» № 6, 1929
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Даниил Хармс «О том, как папа застрелил мне хорька». Рисунки: Вера Ермолаева. Журнал «Ёж» № 6, 1929

Юра, нам необходим обэриу-ликбез, чтобы в любой ситуации отличать Друскина от Липавского и Олейникова от Введенского.

Как минимум одного из обэриутов знают более-менее все — это Даниил Хармс. Само ОБЭРИУ, оно же Объединение реального искусства, — это одно из самоназваний сообщества литераторов, которое оформилось в конце 1920-х годов. Многие из его участников задолго до того учились в одной школе — гимназии Лентовской. Типично петербургские дела.

В канонический состав ОБЭРИУ входили по большей части поэты, но где-то рядом всегда был Яков Друскин, который скорее философ и музыкант. Был Леонид Липавский, который стихи тоже писал, но, что называется, любим мы его не за это. Связаны они были скорее как дружеская компания, нежели как литературная группа. В качестве ОБЭРИУ у них было всего несколько публичных выступлений, последнее из них — в университетском общежитии — собрало явно не подготовленную к этому аудиторию и закончилось разгромом в печати. После чего многие бывшие обэриуты нашли прибежище в ленинградской редакции «Детгиза» у Самуила Маршака, где писали стихи и книжки и выпускали журналы «Еж» и «Чиж» в компании других талантливых авторов.

Социальные сети обэриутов — как они были устроены? Давайте наметим околообэриутский круг.

Это, например, Евгений Шварц, который к числу обэриутов не принадлежит, но все равно находится в 1930-е в поле притяжения этой компании. Будущий коллекционер русского авангарда Николай Харджиев, литературовед Лидия Гинзбург, которая оставила в записных книжках воспоминания о встречах с ними. Кстати, про Олейникова она писала, что это один из самых умных людей, которых она видела в жизни. Что может показаться неожиданным читателю, который знает Олейникова прежде всего как автора наивных иронических стихотворений а-ля капитан Лебядкин.

В этом поле были разные люди. Например, обэриуты ходили к поэту Михаилу Кузьмину, общались с худруком авангарда Казимиром Малевичем. Позднее к Хармсу часто приходил молодой искусствовед Всеволод Петров, будущий автор повести «Турдейская Манон Леско». Несмотря на свой теневой полуофициальный статус, обэриуты находились в довольно широком культурном пространстве — опять же типично петербургские дела. Но при этом внутри этого широкого сообщества было некое неформальное ядро, которое окончательно сформировалось в начале 1930-х, и этот момент зафиксирован в знаменитом сборнике бесед обэриутов «Разговоры», которые записывал Леонид Липавский: Хармс, Введенский, Друскин, Олейников, Заболоцкий и сам Липавский собираются у него в квартире и ведут бесконечные разговоры.

Евгений Шварц «Шарики». Рис. Веры Ермолаевой. Л.: ГИЗ, 1929
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Евгений Шварц «Шарики». Рис. Веры Ермолаевой. Л.: ГИЗ, 1929

Давайте включим вашего внутреннего (и практикующего!) сценариста и назначим обэриутам понятные (а не «чинарь-взиратель» и «авторитет бессмыслицы»!) роли!

В обэриутских разговорах, записанных Липавским по памяти, не всегда понятно, наюсколько точно все воспроизведено, но все они выступают в похожих ролях — таких странных, парадоксальных мыслителей. Это разговоры либо о сложных философских материях, причем в совершенно неортодоксальном ключе, либо о каких-то совсем бытовых мелочах. Текст «Разговоров» начинается с того, что каждый участник этой компании перечисляет свои интересы. Это такие борхесовские списки, где перемешано все на свете. У Хармса, например, после Пифагора идет каббала, а сверхсознание соседствует с вопросами ношения одежды. Вообще, наверное, Друскин из них — самый глубокий мыслитель, а Липавский — самый парадоксальный. Хармс — примерно тот же чудак-эксцентрик, каким мы его обычно представляем, и самые смешные и парадоксальные моменты «Разговоров» — вроде рассказа о том, как он не родился, а вылупился из икринки и дядя чуть не съел младенца-племянника, намазав на бутерброд, — крутятся вокруг него. И Введенский тоже, наверное, совпадает со своим образом, который сложился буквально в последние годы, — темного мечтательного мистика, который прозревает невидимые миры.

«Дождь идет, потоки льются, черный кот глядит на блюдце»!

Введенский начал постепенно раскрываться уже в постсоветское время как поэт самого первого ряда, может быть, вообще один из самых невероятных в XX веке. Детские стихи, которые вы вспомнили, — все это, конечно, мило, там тоже при желании можно увидеть странные прорехи и зияния, но корпус его сохранившихся взрослых текстов — и поэтических, и философских — это что-то совершенно невероятное и для советских 1930-х, и для любого места и времени. Я думаю, что сейчас Введенский — самое интересное, что есть в этом сообществе. И удивительным образом музей ОБЭРИУ появляется сейчас именно в его квартире.

Как устроен гипноз Введенского?

Фотография Галины Викторовой, Леонида Липавского, Тамары Липавской и Александра Введенского. Отпечаток. Ленинград, 1938
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Фотография Галины Викторовой, Леонида Липавского, Тамары Липавской и Александра Введенского. Отпечаток. Ленинград, 1938

Что еще объединяло это объединение? Помимо очевидной общей мыслесонастроенности и трагической жизненной траектории?

Да, действительно, Введенский и Хармс вместе оказались в ссылке в Курске в начале 1930-х, и жизнь их закончилась примерно в одно и то же время, через десять лет, одинаково трагически. Хармс погиб в тюремной больнице в блокадную зиму 1941/1942-го. А Введенский был арестован, а далее умер или был убит на этапе. И как выяснил недавно искусствовед Ильдар Галеев, похоронен где-то под Казанью. Что еще их объединяло? Вот эта странная вещь, которую в нашей сегодняшней логике пренебрежительно называют двоемыслием. У них есть жизнь официальная и жизнь неофициальная. Липавский вообще сочиняет рассказы про Ленина под псевдонимом Леонид Савельев, и все это издается вплоть до 1980-х годов гигантскими тиражами. С одной стороны, он пишет «Исследование ужаса», с другой — рассказы про Ленина. Это довольно хрупкий и шаткий способ бытования в литературе: ты в прекрасной компании невероятно талантливых людей пишешь то, что нужно по госзаказу, а потом в своем кругу ведешь удивительные разговоры и пишешь невероятные тексты, которые никому не видны и еще долгое время не будут известны. Не знаю, стоит ли пересказывать историю архива Хармса и Введенского, который сохранил философ и математик Яков Друскин, оставшийся в Ленинграде в блокаду и прошедший через весь город зимой по льду, истощенный, голодный, когда узнал, что в дом Хармса попала бомба. Если бы он не дошел и не забрал оттуда чемоданчик с рукописями, мы бы этих авторов просто не знали. Да, были бы известны детские стихи про Иван Иваныча Самовара и прочих, но это не совсем то. Конечно, остался бы Заболоцкий, который тоже принадлежит к этому кругу: его ранние стихотворения публиковались сразу же, начиная с 1929 года, и несмотря на то что был арестован и несколько лет провел в лагере, по возвращении он стал официально признанным советским поэтом. А условно «взрослые» тексты Хармса из того самого блокадного чемодана начали появляться только в конце 1980-х — начале 1990-х, и тогда он скорее воспринимался как юмористический писатель, автор каких-то абсурдистских анекдотов. А Введенский, будучи издан в американском издательстве Ardis еще в начале 1980-х, в России по легальным причинам печатался мало и постепенно входил в культурное пространство благодаря, например, песням фронтмена «АукцЫона» Леонида Федорова.

Как сформулировать обэриутский след? Чем мы обязаны чинарям?

Мне кажется, след, который они оставили, очень глубокий, при этом трудно формулируемый и какой-то мерцающий. Каждое время находит для себя какой-то обэриутский сюжет, который именно для этого времени оказывается важен.

Александр Введенский «Много зверей». Рис. Веры Ермолаевой. М.; Л.: ГИЗ, 1928
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Александр Введенский «Много зверей». Рис. Веры Ермолаевой. М.; Л.: ГИЗ, 1928

Александр Введенский «Кто?». Рис. Льва Юдина. Л.: ОГИЗ; Молодая гвардия, 1931
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Александр Введенский «Кто?». Рис. Льва Юдина. Л.: ОГИЗ; Молодая гвардия, 1931

В каком обэриутском сюжете мы с вами прямо сейчас?

Мне кажется, что 2010–2020-е годы — это, конечно, годы Введенского. Ситуация на краю бездны — даже не экзистенциальная, а метафизическая неопределенность. Эта бездна зияет в его текстах самым непосредственным образом. Когда Балабанов снимает свой последний фильм «Я тоже хочу», зная, что это последний его фильм, и в нем лейтмотивом звучит спетая Леонидом Федоровым «Элегия» Введенского, это глубоко неслучайно. «Элегия» становится символом этой предельной ситуации. Ситуации прощания с жизнью, переживания собственной неудачи, заглядывания в какие-то миры, куда обычный человек заглядывать не может и не должен.

Что это за оптический механизм, которым Введенский туда заглядывает? Можно ли разложить это лингвистическое колдовство на список приемов? Или хотя бы заклинаний?

Мне очень сложно анализировать Введенского, на меня он действует совершенно гипнотически, не только порядком слов, их смыслом или бессмыслицей, а самыми неожиданными своими свойствами. На недавней выставке в «Галеев-галерее» показывали его рукописи. Белый лист бумаги, и на нем где-то сверху, немножко под углом, не укладываясь ни в какую мыслимую сетку, написаны восемь строк, которые как будто случайно и асимметрично туда упали. И это зияние, и неправильность, которая в визуальном воплощении текста присутствует, чуть ли не главное у Введенского. Пустоты, невидимый фон, который за ними ощущается. В журнале «Логос», где в начале 1990-х публиковались философские тексты обэриутов, было интервью с Валерием Подорогой, где он анализирует фразу Введенского «мир мерцает (как мышь)». Подорога пишет, что мир мерцает потому, что «любая попытка выйти за границы, предписываемые нам языком, если она успешна, открывает мерцание в качестве нашей основополагающей возможности быть, существовать, в конце концов, просто жить. Но быть как бы до себя, до собственного “я” и “я” других». Вот это ощущение двоения, провала, бытия-до-всякого-я, которые открываются в привычных вещах и словах, где мир оказывается подобен мыши, — это невероятное качество текстов Введенского, которое сообщает им гипнотическую силу.

Почему мы живем в эре мерцающей мыши?

Михаил Шемякин. Фотография Якова Друскина. Фотобумага, авторский отпечаток (2013). Дата и подпись рукой Михаила Шемякина. 1963
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Михаил Шемякин. Фотография Якова Друскина. Фотобумага, авторский отпечаток (2013). Дата и подпись рукой Михаила Шемякина. 1963

А в «Обмороке мира» у того же Подороги есть мысль о том, что чтение обэриутов — в некотором смысле телесный опыт. Бесконечные спотыкания и падения, потеря опоры и общий обморок всего — эту литературу проживаешь телом.

У них есть некое странное излучение, создающее цепочку смутных чувств, тревожное мерцание, которое передается от текста непосредственно телу. Мерцание недо-определенности слов и мира. И мыши.

Подытожим: мы в эре Мерцающей Мыши. Введенский — ин. Но тогда какой из обэриутов — следующий?

Сейчас в издательстве Ad Marginem выходят два тома дневников и трактатов Якова Друскина. Тексты очень сложного человека со своим особенным видением. Он пишет, например, об ангелах как о теологических объектах с определенными свойствами, это все звучит крайне современно.

То есть после самого важного обэриута прямо сейчас, Введенского, кругом возможно Друскин. А кто был приметой времени до Введенского? С чьим томиком вы провели, например, девяностые? Хармса?

Исторически еще с начала 1980-х и в 1990-е интерес к Хармсу был гораздо больше, чем к остальным: этому способствовали и новые издания, и прекрасная биография авторства Валерия Шубинского, и дневники его отца Ивана Ювачева. И этот интерес со временем смещается от базового представления о Хармсе-шутнике, Хармсе-эксцентрике и Хармсе — авторе анекдотов к пониманию его как сложного, странного, во многом темного феномена, уходящего в мистику. Когда ты смотришь на тексты Хармса в целом, начинает казаться, что даже в его юморе и смехе присутствует нечто жуткое.

Давайте исследуем ужас веселых «Случаев» — цикла коротких рассказов и сцен Хармса. Кажется, часть этих случаев — несчастные.

Цикл рассказов «Случаи» — вот уж, казалось бы, просто обхохочешься. Но мы знаем, что Хармс пишет его в конце 1930-х, уже нет возможности публиковаться, распадается круг «друзей, оставленных судьбою», полная бедность и отчаяние. И, зная это, можно увидеть в строчках «Я писатель. — А по-моему, ты говно» тоску и боль, которые проступают сквозь видимый смех.

Целительная хоррор-практика

Александр Введенский
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Александр Введенский

Обэриуты как хоррор, то есть главный жанр прямо сейчас: Хармс бывает пострашнее Лавкрафта, а Липавский изучает ужас и назначает полдень самым жутким часом. Почему обэриуты пугают?

У Липавского в «Исследовании ужаса» подробно описано состояние полуденного ужаса, панического оцепенения, когда природа и все вокруг вдруг останавливаются и застывают. И ты застываешь и не понимаешь, что это за мир, в который ты попал, что это за странное место. Об этом примерно в эти же годы писал, например, Хайдеггер. В докладе «Что такое метафизика?» он говорит, что человек постигает бытие через ужас. Можно какие-то слова переставить из книги Липавского в лекцию Хайдеггера и наоборот. Человек постигает собственное подлинное бытие через ужас, через ощущение стояния перед ничто, через открытие этого, как бы оцепенение перед ним. И подлинное человеческое бытие, Dasein, — это выдвинутость в ничто. Осознание подлинного себя через заброшенность, через ощущение собственной конечности. Тоже в своем роде обэриутская мысль. Ты застываешь перед открывшимся тебе ничто и именно через это начинаешь чувствовать, что ты есть.

Ужас как исцеляющая практика?

Получается, что так. Из механического, размеренного, совершенно незамечаемого ритма жизни ты вдруг попадаешь в собственную подлинность.

Все это нынешнее изучение хорроров, исследования Лавкрафта и медитации над понятиями weird and eerie — это все тоже можно привязать к обэриутам, хотя ни лавкрафтианские интерпретаторы, ни блогер-философ Марк Фишер, конечно, про Хармса и Введенского ничего не знали.

Давайте все равно назначим Фишера постобэриутом!

Для Фишера очень важна тема weird and eerie, тема тревожных пространств, призраков, следов нереализовавшегося прошлого — событий, которые когда-то были, исчезли, но мы чувствуем их излучение.

Есть у вас еще неожиданные постобэриуты в запасе?

Это, конечно, Егор Летов. Введенский — любимый поэт Летова, причем с очень ранних лет, он дико важен и для его поэтики, и для мировоззрения. И тексты Летова, которые не стали песнями, или те, которые он произносит на своих альбомах как стихи, — это чистое ОБЭРИУ.

Как устроен ОБЭРИУ-мистицизм

Константин Рождественский (1906–1997). Портрет Александра Введенского. Бумага, тушь, перо. Конец 1920-х
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Константин Рождественский (1906–1997). Портрет Александра Введенского. Бумага, тушь, перо. Конец 1920-х

Почему все это веселое и страшное случилось именно в Петербурге? Виден ли вам со стороны наш абсурд и общая причудливость? Или хотя бы слегка надломленные причинно-следственные связи?

Я не случайно все время употребляю фразу «типично петербургские дела», это действительно свойственный этому городу тип бытования в культуре. Кружок друзей, собравшийся еще в детстве, который довольно герметично существует, одной своей стороной выходя в реальную жизнь, работая в журнале «Еж» в 1930-х или, скажем, в журнале «Афиша» в 2000-х, а другой стороной пестуя какие- то свои особенные увлечения. Вот эта тяга к странному, к причудливому, к фантастическому, к выходящему за рамки обыденности — это тоже черты «петербургского текста», которые в обэриутах странным образом преломились.

Нет в Москве кружков, да? Все разгерметизировано?

Они носят другой характер. Я вот смотрел недавно спектакль в «Театре.doc» про поэтическое товарищество «Осумасшедшевшие безумцы», героями которого были молодой Андрей Родионов, молодой Дмитрий Данилов, молодой Всеволод Емелин, а командовал всем этим совершенно дикий и по-своему замечательный человек Мирослав Немиров из Тюмени. Вот это типичный московский литературный кружок.

Все приехали бог знает откуда. Перезнакомились, засели в углу какого-нибудь шалмана, где выпивают и читают друг другу стихи, потом переругиваются полночи в интернете, а в промежутках устраивают скандальные громкие акции. Это Москва.

А Петербург — это ощущение очень хорошо поймано в спектакле «Исследование ужаса» Бориса Павловича — это бесконечный разговор, который тянется и тянется, переходя из одной комнаты в другую. И за окном холод, за окном тьма, за окном смерть, поэтому не хочется прекращать разговор. Ты понимаешь, что с его окончанием распадется какая-то живая нить, которая привязывает тебя к миру.

Даниил Хармс «Иван Иваныч Самовар». Рис. Веры Ермолаевой. Л.: ГИЗ, 1929
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Даниил Хармс «Иван Иваныч Самовар». Рис. Веры Ермолаевой. Л.: ГИЗ, 1929

Герметичность обэриутской жизни и мысли нарушали естественные мыслители — чудаки на грани безумия, которыми Хармс, Введенский и прочие себя сознательно окружали, чтобы вырываться за пределы линейного мышления и вообще сознательного. Путь безумия — еще один обэриутский прием?

Здесь речь скорее не о безумии, а о странной смеси интеллектуальной и бытовой эксцентрики с глубокой мистикой. Это все обэриутами впрямую проговаривалось. Прямо удивительно, до какой степени они самим себе себя объясняли. Можно проследить археологию их мистицизма: что-то из Египта, что-то из буддизма, что-то из христианства, из каббалы и так далее. Вообще внимание к сакральному и метафизическому у них было невероятно обостренное, даже по петербургским меркам.

Слабонервным обэриутов как будто вообще лучше не открывать: сначала рассмешат, а потом обескуражат, загипнотизируют и напугают до смерти, так?

Видимо, поэтому многие поколения читателей пытаются сделать обэриутов безопасными и пригодными к употреблению, читая Хармса как юмориста и воспринимая Введенского как просто поэта абсурда. Читают биографии, изучают жизненные подробности — это тоже проверенный способ сделать тексты безопасными, подойти с какой-то человеческой меркой, превратить это во что-то обыденно интересное. Но эти тексты не «интересные», они дикие, странные, жуткие, даже когда они смешные и совсем простые, как у Олейникова.

Почему Хармс — великий мемолог?

Даниил Хармс «Во-первых и во-вторых». Обл. и рис. Владимира Татлина. М.; Л.: ГИЗ, 1929
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Даниил Хармс «Во-первых и во-вторых». Обл. и рис. Владимира Татлина. М.; Л.: ГИЗ, 1929

Давайте припомним социальную перформативность обэриутов, особенно Хармса. Все эти ложки в петлице, бархатные курточки и маленькие гладкошерстные собаки — он же готовая звезда тиктока. К тому же он праотец мем-культуры.

Да. Хармс, безусловно, очень меметичен. Его тексты прекрасно режутся на фразы для соцсетей, не выковыряешь их из головы.

И его шутки-мемы звучат очень зумерски — их смыслы сломаны, подменены, утрачены. Зумерские мемы — это обэриутские фарлушки.

Осколочки загадочного происхождения.

При этом внутреннее обэриутство — лучший способ противостояния технофеодализму. Представьте: цифровой надзор, всеобщая алгоритмизация, а вы действуете нелинейно и нелогично, таким образом вылетая из системы.

Я давно думаю, что когда техника доходит до уровня ИИ и начинает просто пронизывать собой все, то единственный способ не совпасть с этим и не подчиниться этому — это чудачество.

Может быть, даже нарочитая изломанность, эксцентричность, неправильность. Наверное, машина может и это имитировать тоже. Последняя глава недавнего романа Maniac Бенхамина Лабатута — она как раз об этом. Эта божественная непредсказуемая игра — все, что остается человеческого в человеке, когда все остальное уже съедено техникой. И да, это тоже обэриуты.

Даниил Хармс «Из дома вышел человек». Чиж. 1937. № 3
Фото предоставлено музеем ОБЭРИУ

Даниил Хармс «Из дома вышел человек». Чиж. 1937. № 3

У Введенского было очень острое ощущение времени: оно двигалось вбок, как краб, стояло как стена, летело стрелою, птицею и даже черепахою, распадалось на шевелящиеся куски. Сейчас оно какое?

У меня такое ощущение, что двоичный код, на котором основана вся вычислительная техника, повлиял на развитие цивилизации глубже, чем может нам показаться. Каким-то странным образом все начало превращаться в двоичный код. Мы переживаем ветер событий, которые ведут на самых разных уровнях жизни к жесткому разделению на то и это. На врагов и друзей, на своих и чужих, на тех, кто за и кто против.

Настоящее можно назвать временем тотального упрощения, и это не будет преувеличением, такое разделение стирает сложности и неоднозначности. Сама неоднозначность становится стигмой. Время тотальной поляризации.

Но между полюсами, между нулем и единицей проходит нейтральная полоса зияния, с которой как раз имеют дело обэриуты.

Полоса неисчисляемого?

Мой любимый мыслитель Владимир Бибихин часто пользовался термином «метрика». Метрика и расписание — это все, что измеряется количеством. Все, что можно как бы уложить в алгоритм, некую жесткую закономерность, начиная от распорядка дня и заканчивая показателями качества жизни или интеллекта человека. Все загоняется в метрику. А подлинное бытие — оно не метрично, оно находится в другом пространстве, где нет разделения на 0 и 1, а есть неисчисляемые качества. Бог не метричен.

И это тоже возвращает нас к обэриутам: их тексты — это не просто игры с языком или специальные поломки логики, это выход в неметрическое пространство.

В неметрическое пространство как раз приоткрывается портал — музей ОБЭРИУ в квартире Введенского. Что нам там искать?

То, что не сводится к документам, к исторической памяти, к фактам их биографии, родственным связям, но имеет отношение к этому переживанию — стояния на краю.

Теги:
Петербург будущего 2026
Материал из номера:
Январь

Комментарии (0)

Наши проекты

Купить журнал:

Выберите проект: