Даниил Гранин: «После войны мы думали, что все будет по-другому: что мы будем жить в счастливой стране»

В июле 1941-го молодой инженер Кировского завода записался в народное ополчение и первую блокадную зиму провел в окопах под Пушкином. Прошел всю войну и закончил ее в Восточной Пруссии командиром роты танкистов. Недавние произведения — роман «Мой лейтенант» (2011), автобиографические записки «Человек не отсюда» (2013), переизданная без купюр «Блокадная книга» (2013) — горькие свидетельства жизни 95-летнего ленинградца.

В своих произведениях вы не раз обращались к событиям 1941 года, даже к событиям конкретного дня — 16 сентября, когда вы со своим полком отступили из Пушкина в Ленинград. Меня поразила фраза, сказанная в одном из интервью: «Я сел на трамвай, доехал до дому, лег спать и был уверен, что с утра немцы будут в городе». Как это было возможно?

16 сентября 1941 года — день, когда рухнула оборона Ленинграда. До этого наш второй полк дивизии народного ополчения отступал с Лужского рубежа и сначала остановился в районе Александровской, а потом прямо у Камероновой галереи. Мы держали эту оборону несколько дней. 15 сентября вечером, когда наступила темнота, в парке началась стрельба. Пришли пушкинские милиционеры, сказали: «Ваши солдаты безобразничают в парке». Я говорю: «Это не наши, это уже немецкие автоматчики». Они не поверили: «Не может быть, сейчас пойдем и приведем ваших хулиганов». Пошли. Но вернулся из них лишь один. Точнее, он приволок командира отделения, которого мы положили в медсанчасть на первом этаже галереи, где уже лежали наши раненые. И всех их решили срочно отправить в Ленинград.

Еще было сообщение с городом?

Да. Но потом мы получили приказ снять оборону и идти в Ленинград на сборный пункт. В пять утра выстроили остатки полка и пошли через весь Пушкин, мимо вокзала, вышли на Шушары. И на поле увидели тысячи людей, которые бежали из пригородов в Ленинград, с детьми, с какими-то колясками, узлами… Перед нами встал вопрос: будить Пушкин или нет? Мы же были последней частью, покидавшей город. Один из начальников сказал: «Нечего поднимать панику». Когда мы вышли в поле, в небе показались одна, другая, третья эскадрильи штурмовиков и стали поливать огнем и нас, и всех этих людей. При такой бомбежке надо прятаться в щели, которых в поле, конечно, не было. Или разбегаться в стороны, чтобы не было кучности. Мы разбежались… Меня от этих бомб контузило. Долго не мог встать: вставал и падал. Наконец добрел до Средней Рогатки (нынешняя площадь Победы. — Прим. ред.), там было кольцо трамваев, сел и доехал домой.

В вашей повести «Наш комбат» четверо однополчан, встретившись через много лет после войны, отправляются к местам боев на Пулковские высоты: находят линии своих окопов, вычисляют наконец огневые точки немцев, которые никак не могли тогда подавить. Это написано с такой топографической конкретностью, что теперь, проезжая по шоссе в Пушкин, я невольно пытаюсь определить, где же проходила линия фронта, где стоял ваш полк. Так же осязаем ландшафт в романе «Мой лейтенант».

Знаешь, «Капитанская дочка» тоже написана от первого лица, но это же не значит, что Пушкин общался с Пугачевым! «Наш комбат» — это повесть, и прошу подходить к ней как к повести.

Но она основана на реальных событиях?

Незаконный вопрос. Ну… конечно, на реальных. Но я старался смотреть на них отстраненно. В художественной литературе обязательно должен быть элемент сочинения.

По вашим описаниям — расположению линии железной дороги, упоминаемым развалинам церкви — кажется, что вы провели зиму 1941–1942-го в окопах у Кузьминского ручья под Пушкином.

Верно. Но зачем тебе это?

Не знаю. Наверное, история приобретает какое-то личное измерение, когда смотришь на эти места и вспоминаешь строки человека, который стоял той зимой под Ленинградом.

Да, но я писал роман, а не воспоминания. Не стоит относиться к моим текстам буквально.

Хорошо. Сменим тему. С удивлением узнала, что ваша настоящая фамилия — Герман.

В 1949 году я принес свой рассказ в журнал «Звезда», там редактором был Юрий Герман, очень известный писатель и отец будущего кинорежиссера Алексея Германа. Он говорит: «Не надо, будут нас путать, придумайте псевдоним». У моей матери был родственник Гранин, он был мне по душе, и я взял его фамилию.

Как вы отнеслись к недавнему приглашению выступить в бундестаге с рассказом о блокаде?

Мне написал очень хорошее письмо председатель бундестага господин Норберт Ламмерт. Это было не просто приглашение, а просьба, хорошо мотивированная. Я понял, что им хочется услышать о блокаде, о которой они мало знают.

Мало знают? Не читали наших книг? Например, вашу «Блокадную книгу» не переводили на немецкий?

Не знаю, не буду же я их спрашивать. Мне понравилась тональность письма и к тому же стало любопытно: я же видел этот Рейхстаг разрушенным. Когда мы воевали, говорили: «Дойдем до Берлина, возьмем Рейхстаг». Считали, что там находится Гитлер. Это была наша цель, его взятие виделось символическим концом войны. Ничего другого в Берлине мы не знали. Немцы слушали меня внимательно, вероятно, это было важно для них — помнить о событиях тех лет.

А вы можете себе представить, чтобы наша Дума или Совет Федерации пригласили кого-нибудь из пострадавших от советской власти — депортированных прибалтов или крымских татар, чтобы они рассказали, что им довелось пережить?

Этот вопрос не имеет для меня смысла. Почему ты спрашиваешь об этом?

Потому что к вам прислушиваются. Для вас же были какие-то люди, скажем, в 1960–1970-е годы, с которыми вы соизмеряли свои поступки?

Были! Лихачев, Сахаров. Я с ними дружил. Мы общались. Сахаров приезжал к нам на дачу. Я бывал у него дома в Москве, встречались на курортах.

Переписывались?

Я не хотел переписываться, потому что знал, что письма Сахарову читались органами.

А ваши?

Меня, Товстоногова, Лихачева прослушивали.

И вы об этом знали?

Догадывался. Потом об этом было напечатано в газетах.

В своей последней книге, «Человек не отсюда», вы пишете, что «жизнь разделилась на две части — на советскую и постсоветскую. В первой было больше мечтаний, во второй разочарований». С чем последние были связаны?

После войны мы думали, что все будет по-другому: что мы будем жить в счастливой стране, что мы завоевали мир не для богатых, а для всех людей, особенно для тех, кто воевал. Но эта вера постепенно убывала. Вскоре после победы отменили плату за ордена, намекнули, что нечего щеголять своими медалями: мол, ребята, кончайте заноситься — не вы спасли Родину, а мы. Затем перестали праздновать День Победы, выслали из города на Валаам инвалидов — безруких, безногих. Потом-то День Победы вернули, в 1965 году он стал выходным. Позднее уже стал появляться культ богатства, культ рубля. В 1990-е пришло время всяких партий, ни одна из которых не была мне по душе. Демократия не оправдала себя.

Когда вы назвали книгу «Человек не отсюда», имели в виду — не из современной жизни?

Да, не из этой эпохи — не из нашей советской и постсоветской жизни. Ведь разница между ними небольшая.

Вы как-то писали, что мы встретили войну безоружными в моральном плане: не готовы были убивать немцев.

Когда немцы напали, нам было трудно воевать, потому что мы были идеологически беспомощны: в школах учили немецкий язык, Германия казалась ближе, чем Франция, Англия и тем более Америка. Эрнст Тельман, Карл Либкнехт, Роза Люксембург и в то же время Гете, Шиллер, Бетховен — все это имена были нам дороги. Мы не хотели их убивать, потому что «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — это же был немецкий лозунг. Но когда увидели пожары, виселицы, весь ужас войны, особенно, когда мы драпали от немцев, начало появляться то, что Пушкин называл «остервенение народа». Это был непростой процесс, только когда разожгли эту ненависть, появилась способность убивать.

Возникает чувство, что сейчас в обществе тоже разжигают ненависть, только в отношении украинцев, пытаются сформировать образ врага.

Отчасти. Как порядочные люди, мы попали в очень сложную обстановку. Врут и там, и тут. Мы все время получаем противоречивую информацию. Там бандиты, тут националисты. Я разобраться и судить не могу. Шолохов в «Тихом Доне» показывает, что и большевики были преступниками, и белогвардейцы. Григорий Мелехов не может найти истину: и те ему противны, и эти. А над ним всходит черное солнце.

А сейчас вы следите за событиями?

Не желаю! Телевизор не могу видеть, и Интернет тоже, и газеты. Везде бессовестно врут!

В фильме Алексея Германа «Двадцать дней без войны» герой Юрия Никулина делает замечания режиссеру, снимающему в тылу «сцену на фронте». Мол, не носят солдаты в землянке каски и не говорят так. Вы, как фронтовик, чьим текстам верите?

Василь Быков, Виктор Некрасов, Николай Никулин, Григорий Бакланов. Виктор Курочкин про танкистов хорошо писал.

Современные фильмы про войну смотрите?

Пытаюсь смотреть, но быстро выключаю.

Фальшь?

Беда! Они хотят рассказать правду, но не знают ее. Ну вот, например, появляется недавно про меня информация, что на самом деле я был в ополчении не рядовым, а политруком. И в том, и в другом случае ничего позорного нет. Но человек, который это написал (обозреватель журнала «Город» Михаил Золотоносов. — Прим. ред.), не знает, что такое было народное ополчение. Мы пошли в него прямо с завода (после окончания в 1940-м Политехнического института Даниил Герман работал на Кировском заводе. — Прим. ред.). И там не было никаких воинских званий. «Ты участвовал в Финской войне? Молодец! Будешь командиром батальона». Это мастер. А его начальник цеха в боях не участвовал и может быть лишь солдатом. Я был членом цехового комитета комсомола. Меня командир полка спрашивает: «Нужно, чтобы кто-то комсомолом занимался. Будешь?» Говорю: «Нет. Кто меня, мальчишку, слушать будет?» — «Тебе надо завоевать авторитет». — «Ну, хорошо, я тогда нацеплю какие-нибудь офицерские знаки отличия». Погон тогда не было, и я повесил шпалу в петлицу для солидности, сам себя произвел в капитаны. Было вообще счастье, что меня взяли в ополчение, командовать мне не позволяли, но ходил гоголем. Когда дивизию народного ополчения через год расформировали, меня отправили в пехоту, там спросили: «Ты что, офицер? Снимай свою шпалу!» Кто не воевал, не может знать и судить.

Быть политруком считалось зазорным?

Да нет. Немцы в первую очередь уничтожали комиссаров, политруков, евреев и советских работников. Их расстреливали без суда. А в плен наши части попадали… все время.

А среди своих какое отношение было к политрукам?

У среднего комсостава никаких льгот не было, и политрук роты шел в атаку вместе с бойцами. Комиссар батальона находился при командире батальона, и уже имел привилегию: мог идти в бой, а мог и не идти. А, например, Брежнев, как начальник политотдела армии, вообще никуда не ходил.

Сейчас к вам часто обращаются как к признанному моральному авторитету. Вот даже министр культуры Мединский извинился после того, как в пылу полемики назвал ложью ваш рассказ о том, что в блокадном Ленинграде для начальства пекли ром-бабы.

Да не хочу я быть авторитетом! Не претендую. Все это мешает работать. Звонят, отвлекают. Не нужна мне эта слава. Я знал людей, которым известность доставляла удовольствие, они радовались, что их узнают на улице. Но честно относиться к своей славе очень трудно.

Честно — это как?

Слушай, ты когда-нибудь меня оставишь в покое?

Текст: Анна Петрова
Фото: Алексей Костромин


Наши проекты

Комментарии (0)

Авторизуйтесь
чтобы оставить комментарий.

Читайте также

По теме